Он вручил мне координаты. Свой адрес. Ключ от этого временного убежища. Этот простой, почти бытовой жест значил больше, чем все его слова о готовности помочь. Это был акт безоговорочного доверия, который обжег меня сильнее, чем любое заклинание. Доверие, которого я был недостоин, проливаясь на мои опаленные ладони ядовитым нектаром, сладким и горьким одновременно. И того доверия, которого он, по его же словам, не мог дать никому — ни друзьям, ни возлюбленным, ни этому миру, что всегда пытался разломать его на части. Он вручил его мне — тому, кто предал все, к чему прикасался.
И он назвал меня ребенком.
Это слово, такое простое, такое снисходительное, должно было успокоить, снять вину, обернуться бальзамом на старые шрамы. Но оно упало на сознание, как камень в болото, поднимая со дна тени, которые я годами пытался утопить в ледяной воде самообмана. Потому что ребенок не знает того, что знаю я — вкуса собственного страха, смешанного с медью крови на губах, когда ты стискиваешь зубы, чтобы не закричать. Ребенок не чувствует того, что навсегда впиталось в мою плоть — жгучую пульсацию темной метки, что живет под кожей, как чужеродное существо, напоминая о каждом неправильном шаге. Ребенок не носит на руке клеймо, которое является не просто символом, а живым, дышащим свидетельством самого темного момента его жизни — момента, когда твою преданность разорвали на части и собрали заново, вложив в руки лезвие для будущих убийств.
Он просит меня не винить родителей. Говорит, что они «позволили сделать выбор». Его ладонь на моем плече тяжела и тепла, но под ней холодок проходит по коже, заставляя меня содрогнуться. Он не понимает. Не может понять. Потому что его выбор был громким, яростным, с хлопком двери, разнесшим вдребезги хрустальную тишину нашего дома. Мой выбор... мой выбор был тихим, постепенным, покатым склоном, на который я ступил, даже не осознавая, что обратного пути нет. И они не просто «позволили». Они направляли. Одобряли. Восхищались. Их гордые взгляды, их одобрительные кивки были тем топливом, что сжигало мои сомнения, превращая их в пепел, уносимый ветром ложных убеждений.
И чтобы он понял, почему я не могу просто «не винить», почему эта метка — не просто несмываемые чернила, я должен заглянуть в ту бездну снова. Должен рассказать. Но как подобрать слова, чтобы описать невыразимое? Как описать не просто ритуал, а метаморфозу души, когда из тебя вырывают все былое человеческое и наполняют холодной, безжизненной тьмой? Как передать словами тот момент, когда твое собственное «я» растворяется в боли, а на его месте возникает нечто чужое, готовое подчиняться, готовое уничтожать?
— Ребенок... — повторяю я тихо, и слово это звучит горько и странно на моих губах, будто я впервые пробую на вкус незнакомый плод, прекрасный снаружи и ядовитый внутри. Я медленно поднимаю взгляд от пергамента к его лицу, и в моих глазах он должен увидеть не обиду, а бездонную усталость. — Ребенок не проходил того, через что прошел я, чтобы получить это.
Я не смотрю на свое предплечье. Мне не нужно. Я чувствую его. Всегда. Тусклую, постоянную пульсацию, как второе, более медленное и зловещее сердцебиение, напоминающее, что часть меня больше мне не принадлежит.
— Ты говоришь о выборе, Сириус. Но ты не спрашиваешь, в чем именно заключался мой «выбор». Ты думаешь, это было просто решение принести клятву? Надеть мантию? Последовать за тем, во что верил я и наши родители?
Я делаю паузу, собираясь с мыслями, с мужеством, чтобы вытащить это наружу, как занозу, впившуюся глубоко в самое сердце.
— Темная Метка... это не татуировка. Ее не наносят иглой и чернилами. Ее... выжигают. Но не огнем, а магией.
Воздух в кухне становится гуще, тяжелее, словно насыщаясь свинцовой пылью воспоминаний. Я вижу, как его взгляд становится более сосредоточенным, предчувствуя, что сейчас прозвучит нечто ужасное, нечто, что навсегда изменит его представление о том, через что мне пришлось пройти.
— Это не просто клеймо верности. Это... портал с координатами. Канал. Присяга, высеченная не на пергаменте, а на самой душе на магическом уровне. Чтобы получить ее, нужно не просто произнести слова. Нужно... открыться. Позволить ему... или его доверенным лицам... заглянуть в самую глубину. Увидеть все, что ты пытаешься скрыть. Все твои страхи, все слабости, все потаенные мысли. И только тогда... когда ты полностью обнажен и беззащитен... они накладывают печать. Это почти со всеми одинаков - добровольное раскрытие, как в моем случае, либо безмолвное проникновение, как у многих.
Я закрываю глаза на мгновение, и меня накрывает волна воспоминаний, такая яркая и болезненная, что у меня перехватывает дыхание. Холодная каменная комната, где воздух был спертым и пах страхом и потом. Полумрак, едва разгоняемый тусклым светом факелов. Фигуры в масках и капюшонах, стоящие кругом безмолвным, осуждающим хором. И тот, кто действовал от Его имени... с палочкой наготове, чей взгляд, казалось, пронзал меня насквозь, видя все те трещины, что я так тщательно скрывал. Но от этого и нельзя скрываться, это не имеет никакого смысла.
— Мое испытание... — голос срывается, и я с силой сглатываю, пытаясь протолкнуть слова сквозь внезапно сжавшееся горло. — Оно было связано с Легилименцией. Не просто поверхностный осмотр. Глубокое, мучительное вторжение. Они искали сомнения. Искали слабость. Искали хоть крупицу того, что они называют «нечистой кровью» или «моральным разложением». Они копались в моих воспоминаниях, как в помойке, выискивая что-то, что можно было бы использовать против меня. Я не знал ранее более неприятного чувства, словно остаться без одежды на публике. И тем более, перед глазами тех, кому я бы не стал доверять вообще ничего. Это было двойное испытание - смогу ли впустить их, смогу ли не таить, смогу ли скрыться от других. И в то же время, они жаждали хоть чего-то, хотя бы немного родовых тайн. Я мое сознание пытались проникнуть одновременно несколько человек. Я держался долго, не подпуская. И только одному я позволил прочесть меня. Он и вынудил остальных оставить меня в покое. Больше я никогда не опускаю свои щиты.
Я смотрю на него, умоляя понять без лишних слов, каково это — чувствовать, как чужие пальцы ковыряются в самых сокровенных уголках твоего разума, вытаскивая на свет все, что ты хотел бы забыть.
— А потом... потом был «Круцио».
Я произношу это слово шепотом, и оно повисает в воздухе, как ядовитый газ, от которого щиплет глаза и перехватывает дыхание. Запретное заклинание. Одно из Непростительных. Я вижу, как он напрягся, его пальцы непроизвольно сжались в кулаки, белые костяшки выступили под кожей. Он ведь поймет?
— Не на полную силу, если честно. Не до... безумия или смерти. Но достаточно. Достаточно, чтобы я почувствовал, как мои собственные нервы воспламеняются изнутри. Как будто тебя погрузили в кислоту, но при этом ты остаешься в сознании, чтобы прочувствовать каждый микрон растворяющейся плоти. Это была проверка на стойкость. На выносливость. Чтобы увидеть, сломлюсь ли я. Закричу ли. Умолю о пощаде. Мой наставник понимал, что делает и очень старался мне не навредить. Но важно другое: это так же добровольно было.
Я отвожу взгляд, глядя в темное окно, в свое собственное бледное отражение, искаженное страданием, которое я никогда не показывал миру и кому-либо.
— Я не сломался. Не закричал. Я... я принял это. Впитал боль, как губка, позволил ей заполнить меня до краев, пока она не стала единственной реальностью, что существовала для меня в тот момент. И в самый пик этой агонии, когда мое сознание готово было разлететься на осколки, когда граница между мной и болью стерлась... они наложили Метку. Через боль. Через вторжение в разум. Она вплелась в саму ткань моего существа, стала частью моего магического ядра. Она не просто на коже, Сириус. Она... во мне. Скрыть Метку - не выход, не решение. Я готов лишиться руки, если бы это помогло. Но не думаю...
Я наконец поворачиваю к нему лицо, и в моих глазах, я знаю, стоит тот самый ужас, который он видел в озере, смешанный с горечью и стыдом.
— И она живая. Она... чувствует. Когда он неспособен контролировать злость, она горит, как раскаленный уголь, тогда он сам теряет ментальные щиты. Когда он дает приказ... она отзывается, посылая по жилам ледяную волну покорности. Это не метафора. Это физическое ощущение. Как тянущаяся нить, привязанная к самому моему позвоночнику. И он на другом конце. Всегда. При чем, только Он.
Я делаю глубокий, дрожащий вдох, пытаясь загнать обратно ком отчаяния, подступивший к горлу.
— Вот какой был мой «выбор», Сириус. Не решение присоединиться к «благому делу». Не юношеский идеализм. Это была церемония посвящения, где мою волю сломали, мой разум осквернили, а мою душу пометили, как скот. И они... — я киваю в сторону, где-то далеко, в сторону особняка, — ...они знали. Отец... он не мог не знать, через что предстоит пройти его сыну, чтобы заслужить «честь» носить это клеймо. Мать... она бы гордилась, узнай она, что я выдержал, не опозорив имя Блэков. Вот что значит «позволить сделать выбор» в нашем мире.
Я умолкаю, опустошенный, выпотрошенный. Я вывалил перед ним самую грязную, самую больную часть себя, ту, что годами гноилась внутри, отравляя все, к чему я прикасался. И теперь боюсь встретить его взгляд. Боюсь увидеть там отвращение, ужас или, что еще хуже, ту самую жалость, которую я ненавижу больше всего на свете.
Но я должен был это сделать. Он должен понять, что его «не вини их» — это роскошь, которую я не могу себе позволить. Потому что их молчаливое одобрение, их гордость за меня в тот момент - это было соучастием. Это было предательством того самого ребенка, которым, как Сириус говорит, я был. Они продали мое детство, мою невинность, мою душу за призрачное величие нашего имени.
И теперь, когда он знает правду о цене моего «выбора», может быть, он поймет, почему я не могу просто написать им вежливую записку, что со мной «все в порядке». Потому что ничего не в порядке. И не будет в порядке, пока этот шрам, выжженный на моей душе, не перестанет пульсировать в такт зову того, кто его поставил. Пока я не найду способ вырвать эту ядовитую занозу из самого своего естества.